— Ну, это и не обязательно. Теперь я посмотрю вам груди. Нет, тут ничего не видно. Обыкновенно при беременности, если подавить, на соске выступает капля.
И я перетрусила ей сказать, что у меня грудь болит, а теперь считаю это самым солидным доказательством.
— Во всяком случае, если это и беременность, то мы вас от нее скоро освободим. В самом начале это будет совсем не страшно и безболезненно, даже при вашем диабете. Я постараюсь облегчить вам это в материальном отношении, — эта сторона вас, конечно, смущает. Только вы не беспокойтесь. А пока я вам пропишу, и, может быть, это вызовет кровь.
Когда я увидела на лестнице Юрия, я испугалась: он был так страшен.
— Ну, что?
Рассказала все подробно, зачем-то только умолчав про груди. День был такой великолепный, что никакие страхи в голову не шли. Я совершенно убеждена в беременности. Юринька стал сомневаться, а Мамочку и Папу-Колю мне удалось успокоить.
Юрий еще не сознает всей опасности аборта, вернее — его последствия. А я все-таки боюсь. Только бы уже скорее!
12 сентября 1928. Среда
То, что было в пятницу, было в первый раз в жизни[155]. Утром, как обычно, из госпиталя — в мастерскую. В двенадцатом часу почувствовала реакцию. Выступил пот. Сначала крепилась, потом пошла за перегородку, села и положила голову на стол.
Захотелось лечь. Возле Мамочка, что-то говорила. О чем-то меня спрашивала. Скоро я сообразила, что начинаю бредить, говорю какие-то глупости. Мамочка уговаривает выйти в сад. Мне хочется вытянуть ноги. Наконец, встав, иду в первую комнату, слышу, как Мамочка говорит:
— Евдокия Ивановна, можно послать за Николаем Николаевичем?
Зашаталась и больше ничего не помню. Дальше был сон ужасный и неимоверно мучительный. Провалы. Потом приоткрываю глаза (говорят, они все время были открыты) — возвращается сознание. Вижу кресло, одеяло, и… опять провал. Потом — тошнота и желание остаться неподвижной. А это невозможно. Кричу: «Убирайтесь все! Оставьте меня!»
Вижу Юрия красный галстук и спину Наташи Вильде. Потом увидела косынки сестер и свои голые ноги с резинками от корсета. Чувствую укол в ногу и кричу. Мне впрыскивали камфору. На несколько минут сознание проясняется. Соображаю: «Самый тяжелый сон. Когда же конец? Но какой пошлый и скверный сон». Потом опять провал. Когда сознание возвращалось, соображала, что едем в такси, и только тогда, когда меня положили на железную тележку и привезли в комнату, и я увидела знакомые лица санитара, я начала понимать, что это не сон. И сказала: «Как я рада». И потом: «Что случилось? Что такое случилось?»
А когда меня положили в постель, я дрожала крупной, крупной дрожью, но уже могла говорить.
Первым делом мне дали сахару и выругали за то, что я ничего не ела. Положили меня не в Potain, где все знакомые, милые лица, все заботливы. В седьмом часу пришел Юрий, и я была уже совсем человеком. А в девятом, когда потушили свет, пришла Мамочка. Узнав про все, зашла и m<ada>me Beau, придя на прививку.
Говорят, я совсем умирала. Руки и ноги были холодные, как у мертвой. Как-никак все это продолжалось с 11-ти до 3-х.
На другой день я, ко всеобщему удивлению, выписалась. Ночью в палате умерла одна старуха; я, к счастью, не слыхала ничего.
Сам Бог мне тогда послал Наташу Вильде и ее знакомого шофера. Меня тотчас отвезли в ближайший госпиталь, где впрыснули камфору, потом — в Pitie. Для меня этот день прошел бесследно, не оставил ничего, кроме ощущения физической дурноты, но близкие пережили ужасное. С Папой-Колей 6 И. Н. Кнорринг даже дурно сделалось, когда он меня увидел. А для меня сейчас не больше, как забавный и довольно-таки интересный инцидент.
В понедельник была у Каминской. Она все еще не уверена в беременности. Прийти в следующий понедельник. На минуту опять явилась надежда. Операцию советуют делать в Pitie. Да, конечно, осталось моей вольной воли до понедельника.
На прививку езжу вечером, после работы. Могла бы написать еще много, но и поздно, и тетрадь кончилась, и на новую денег нет.
До свиданья, до субботы!
Тетрадь XI. 17 сентября 1928 — 3 декабря 1932 Париж
17 сентября 1928. Понедельник
Через час иду к Каминской, чтобы услышать от нее последнее страшное слово. Я даже спокойна. Ночью долго и горько плакала, зато пережила много неповторимого и совершенно не передаваемые минуты с Юрием. Люблю я его еще больше.
Утром чувствовала себя настолько скверно и слабо, что даже не пошла на работу. Юрий тоже не ходил до обеда, легли одетыми и спали до одиннадцати. Бедный Юрий, ему еще тяжелее моего!
Мамочка и Папа-Коля удивительно спокойны. И не подозревают ничего. Здорово я их заговорила. Но что за ужас будет сегодня вечером! А еще ужас — завтра в госпитале. Боюсь, что они заартачатся и не захотят делать аборта. Что тогда? А вообще что будет дальше? Надо войти в какой-то водоворот, в какую-то струю попасть и там уже легче будет нести себя по течению.
Только бы скорее!
Юрий встретит меня в поликлинике, вернее я встречу его на улице после визита. Он тоже уже не сомневается.
Вчера бродили с Юрием в Версальском парке. Зашли далеко, в самый конец, где уже начинаются поля. Безлюдье. И меня охватила тихая сентиментальная грусть. Уже желтеющие листья, холодное солнце, парк, где с каждым уголком связано столько воспоминаний, — все это будто в последний раз, как прощание.
А ночью сжал страх.
Только бы на все время сохранить самообладание.
20 сентября 1928. Четверг
Во вторник говорила с Marcelle. Мамочка и Юрий поехали со мной, так как были уверены, что я там не останусь. A Marcelle говорит, что надо подождать Labbe, он приедет первого, а пока надо принимать всякие меры. Пить хину.
От хины я совершенно обалдеваю. Хину пью по 2 грамма, а потом увеличу до 6–7. Ужасное самочувствие. Тошнит. Особенно по утрам. Вчера после обеда поехала в «Фавор». Кое-как досидела до конца, а потом такое мученье было в метро, что при одном воспоминании тошнит. Сосу лимон. О каком-либо другом состоянии — моральном — и говорить не приходится, оно без остатка поглощается состоянием физическим.
Уже около шести недель, как я беременна. Дома — полная поддержка. Так что, хоть это хорошо.
25 сентября 1928. Вторник
Юрий не уделяет никакого внимания тому, что со мной происходит. В день, что я пришла из госпиталя сильно расстроенная, он только рассердился. И дуется. А Marcelle мне сказала вот что: очень мало вероятно, что Labbe скажет, что мне необходим аборт. Очень возможно, что он скажет: «Gardez la»[156]. Но как-никак дело ваше, а не мое, я умываю руки и в незаконное дело лезть не стану. Аборты делаются в очень, очень редких случаях, под них я едва ли подойду. Что ж делать? Идти к Каминской? Делать в русской лечебнице? Но сколько же это будет стоить? Marcelle успокаивает, говорит, что операция сама по себе пустяшная, но только надо, чтобы проделали ее врачи, а не какие-нибудь «belle femme»[157]. Господи, какая еще волокита! А Юрий злится. Молчит, не смотрит в мою сторону.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});